Неточные совпадения
Самым ужаснейшим воспоминанием его было то, как он оказался вчера «низок и гадок», не по тому одному, что был пьян, а потому, что
ругал перед девушкой, пользуясь ее положением, из глупо-поспешной ревности, ее жениха, не зная не только их взаимных между собой отношений и обязательств, но даже и человека-то не зная порядочно.
— Да, — начал Базаров, — странное существо
человек. Как посмотришь этак сбоку да издали на глухую жизнь, какую ведут здесь «отцы», кажется: чего лучше? Ешь, пей и знай, что поступаешь самым правильным, самым разумным манером. Ан нет; тоска одолеет. Хочется с
людьми возиться, хоть
ругать их, да возиться с ними.
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между матерью и Варавкой в невыносимом положении
человека, которому двое
людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно
ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
Людей власть имущих, правивших государством, он
ругал...
— К тому же Михайло-то и раненый, говорю. Хороший
человек товарищ этот, Яков. Строгий. Все понимает. Все. Егора все
ругают, а он с Егором говорит просто… Куда же это Егор ушел? Ума не приложу…
В одно из моих ранних посещений клуба я проходил в читальный зал и в «говорильне» на ходу, мельком увидел старика военного и двух штатских, сидевших на диване в углу, а перед ними стоял огромный, в черном сюртуке, с львиной седеющей гривой, полный энергии
человек, то и дело поправлявший свое соскакивающее пенсне, который ругательски
ругал «придворную накипь», по протекции рассылаемую по стране управлять губерниями.
Наконец мы услышали голоса: кто-то из казаков
ругал лошадь. Через несколько минут подошли
люди с конями. Две лошади были в грязи. Седла тоже были замазаны глиной. Оказалось, что при переправе через одну проточку обе лошади оступились и завязли в болоте. Это и было причиной их запоздания. Как я и думал, стрелки нашли трубку Дерсу на тропе и принесли ее с собой.
Ночь выпала ветреная и холодная. За недостатком дров огня большого развести было нельзя, и потому все зябли и почти не спали. Как я ни старался завернуться в бурку, но холодный ветер находил где-нибудь лазейку и знобил то плечо, то бок, то спину. Дрова были плохие, они трещали и бросали во все стороны искры. У Дерсу прогорело одеяло. Сквозь дремоту я слышал, как он
ругал полено, называя его по-своему — «худой
люди».
Она сейчас же увидела бы это, как только прошла бы первая горячка благодарности; следовательно, рассчитывал Лопухов, в окончательном результате я ничего не проигрываю оттого, что посылаю к ней Рахметова, который будет
ругать меня, ведь она и сама скоро дошла бы до такого же мнения; напротив, я выигрываю в ее уважении: ведь она скоро сообразит, что я предвидел содержание разговора Рахметова с нею и устроил этот разговор и зачем устроил; вот она и подумает: «какой он благородный
человек, знал, что в те первые дни волнения признательность моя к нему подавляла бы меня своею экзальтированностью, и позаботился, чтобы в уме моем как можно поскорее явились мысли, которыми облегчилось бы это бремя; ведь хотя я и сердилась на Рахметова, что он бранит его, а ведь я тогда же поняла, что, в сущности, Рахметов говорит правду; сама я додумалась бы до этого через неделю, но тогда это было бы для меня уж не важно, я и без того была бы спокойна; а через то, что эти мысли были высказаны мне в первый же день, я избавилась от душевной тягости, которая иначе длилась бы целую неделю.
Марья Алексевна и
ругала его вдогонку и кричала других извозчиков, и бросалась в разные стороны на несколько шагов, и махала руками, и окончательно установилась опять под колоннадой, и топала, и бесилась; а вокруг нее уже стояло
человек пять парней, продающих разную разность у колонн Гостиного двора; парни любовались на нее, обменивались между собою замечаниями более или менее неуважительного свойства, обращались к ней с похвалами остроумного и советами благонамеренного свойства: «Ай да барыня, в кою пору успела нализаться, хват, барыня!» — «барыня, а барыня, купи пяток лимонов-то у меня, ими хорошо закусывать, для тебя дешево отдам!» — «барыня, а барыня, не слушай его, лимон не поможет, а ты поди опохмелись!» — «барыня, а барыня, здорова ты ругаться; давай об заклад ругаться, кто кого переругает!» — Марья Алексевна, сама не помня, что делает, хватила по уху ближайшего из собеседников — парня лет 17, не без грации высовывавшего ей язык: шапка слетела, а волосы тут, как раз под рукой; Марья Алексевна вцепилась в них.
Он
ругал подрядчика, назвав его «плохой
люди», и всячески старался убедить меня, что я обманут.
— Пускай до чего до худого дела не дойдет, — сказал на то Пантелей, — потому девицы они у нас разумные, до пустяков себя не доведут… Да ведь
люди, матушка, кругом, народ же все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого пересудить… А к богатым завистливы. На глазах лебезят хозяину, а чуть за угол, и пошли его
ругать да цыганить… Чего доброго, таких сплеток наплетут, таку славу распустят, что не приведи Господи. Сама знаешь, каковы нынешние
люди.
В нашей семье нравы вообще были мягкие, и мы никогда еще не видели такой жестокой расправы. Я думаю, что по силе впечатления теперь для меня могло бы быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих глазах убийство
человека. Мы за окном тоже завизжали, затопали ногами и стали
ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий только больше входил в азарт; лицо у него стало скверное, глаза были выпучены, усы свирепо торчали, и розга то и дело свистела в воздухе.
Закончилось это большим скандалом: в один прекрасный день баба Люба, уперев руки в бока,
ругала Уляницкого на весь двор и кричала, что она свою «дытыну» не даст в обиду, что учить, конечно, можно, но не так… Вот посмотрите, добрые
люди: исполосовал у мальчика всю спину. При этом баба Люба так яростно задрала у Петрика рубашку, что он завизжал от боли, как будто у нее в руках был не ее сын, а сам Уляницкий.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или
ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные
люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
— Измена в любви, какое-то грубое, холодное забвение в дружбе… Да и вообще противно, гадко смотреть на
людей, жить с ними! Все их мысли, слова, дела — все зиждется на песке. Сегодня бегут к одной цели, спешат, сбивают друг друга с ног, делают подлости, льстят, унижаются, строят козни, а завтра — и забыли о вчерашнем и бегут за другим. Сегодня восхищаются одним, завтра
ругают; сегодня горячи, нежны, завтра холодны… нет! как посмотришь — страшна, противна жизнь! А
люди!..
Передо мной предстали
люди совершенно особенные, почти необыкновенные, которые даже не укоряли, а просто-напросто ругательски
ругали меня!
Около Самоварника собралась целая толпа, что его еще больше ободрило. Что же, пустой он
человек, а все-таки и пустой
человек может хорошим словом обмолвиться. Кто в самом деле пойдет теперь в огненную работу или полезет в гору? Весь кабак загалдел, как пчелиный улей, а Самоварник орал пуще всех и даже
ругал неизвестно кого.
Одним словом, было видно
человека прямого, но неловкого и неполитичного, от избытка гуманных чувств и излишней, может быть, щекотливости, главное,
человека недалекого, как тотчас же с чрезвычайною тонкостью оценил фон Лембке и как давно уже об нем полагал, особенно когда в последнюю неделю, один в кабинете, по ночам особенно,
ругал его изо всех сил про себя за необъяснимые успехи у Юлии Михайловны.
И ведь все-то он этак! Там ошибка какая ни на есть выдет: справка неполна, или законов нет приличных —
ругают тебя,
ругают, — кажется, и жизни не рад; а он туда же, в отделение из присутствия выдет да тоже начнет тебе надоедать: «Вот, говорит, всё-то вы меня под неприятности подводите». Даже тошно смотреть на него. А станешь ему, с досады, говорить: что же, мол, вы сами-то, Яков Астафьич, не смотрите? — «Да где уж мне! — говорит, — я, говорит,
человек старый, слабый!» Вот и поди с ним!
— Ну, расходись, сволочь! — глухо говорил он. Сквозь густые волосы на его лице сверкали крупные желтые зубы.
Люди расходились,
ругая его трусливо воющей руганью.
По праздникам спали часов до десяти, потом
люди солидные и женатые одевались в свое лучшее платье и шли слушать обедню, попутно
ругая молодежь за ее равнодушие к церкви. Из церкви возвращались домой, ели пироги и снова ложились спать — до вечера.
Всюду собирались кучки
людей, горячо обсуждая волнующий призыв. Жизнь вскипала, она в эту весну для всех была интереснее, всем несла что-то новое, одним — еще причину раздражаться, злобно
ругая крамольников, другим — смутную тревогу и надежду, а третьим — их было меньшинство — острую радость сознания, что это они являются силой, которая будит всех.
И одни утешали, доказывая, что Павла скоро выпустят, другие тревожили ее печальное сердце словами соболезнования, третьи озлобленно
ругали директора, жандармов, находя в груди ее ответное эхо. Были
люди, которые смотрели на нее злорадно, а табельщик Исай Горбов сказал сквозь зубы...
— Вот бы, ненько, Весовщикова приласкать вам однажды! Сидит у него отец в тюрьме — поганенький такой старичок. Николай увидит его из окна и
ругает. Нехорошо это! Он добрый, Николай, — собак любит, мышей и всякую тварь, а
людей — не любит! Вот до чего можно испортить
человека!
Давай
ругать царских
людей: бога вы не боитесь, окаянные!
И ушли эти
люди из постоялого двора голодные, холодные, сердитые и только и делали, что всячески
ругали друг друга, и постоялый двор, и того, кто его устроил.
Магомет и Али встретили раз
человека, который, считая Али своим обидчиком, начал
ругать его.
Анцыфрова
ругают, что сапоги скверно вычистил; князя, что помои середь комнаты разлил; Лидиньку за то, что самовар с чадом принесла, Полоярова за то, что холодно, а вдовушку за то, что косички расплетает да сидит себе за своими пудрами и кольдкремами, тогда как тут
люди просто издыхают: так чаю пить хотят!
— Э, помилуйте! А наглость-то на что? Ведь у него что ни имя, то дурак; что ни деятель не его покроя, то подлец, продажный
человек. Голос к тому же у него очень громкий, вот и кричит; а с этим куда как легко сделать себя умником! Вся хитрость в том, чтобы других всех
ругать дураками. Ведь тут кто раньше встал да палку взял — тот и капрал.
Когда почтенный
человек отошел, наша сторона стала
ругать Ситанова...
На Ситанова лезли со всех сторон,
ругая его, он долго молчал, но наконец сказал почтенному
человеку...
Его все
ругали — капитан, машинист, боцман — все, кому не лень, и было странно: почему его не рассчитают? Кочегары относились к нему заметно лучше других
людей, хотя и высмеивали за болтовню, за игру в карты. Я спрашивал их...
Но каждый раз, когда я говорил со стариком откровенно о
людях, о своих думах, он, благожелательно выслушав меня, передавал сказанное мною приказчику, а тот или обидно высмеивал меня, или сердито
ругал.
Бывало — стоит он перед капитаном или машинистом, заложив за спину свои длинные обезьяньи руки, и молча слушает, как его
ругают за лень или за то, что он беспечно обыграл
человека в карты, стоит — и видно, что ругань на него не действует, угрозы ссадить с парохода на первой пристани не пугают его.
И зато как же его
ругали втихомолку молодые
люди, что он не дает им покоя, но зато и как же тепло вспоминали его впоследствии, когда поняли, что и вспоминал он о Корнилове, и разносил, и бесновался подчас, искренне любя морское дело и искренне желая сделать молодежь хорошими моряками.
Дыма посмотрел на него с великою укоризной и постучал себя пальцем по лбу. Матвей понял, что Дыма не хочет
ругать его при
людях, а только показывает знаком, что он думает о голове Матвея. В другое время Матвей бы, может, и сам ответил, но теперь чувствовал, что все они трое по его вине идут на дно, — и смолчал.
Ехавшая с нами в одном поезде либеральная дама, увидав в зале 1-го класса губернатора и офицеров и узнав про цель их поездки, начала нарочно, громко, так, чтобы они слышали,
ругать порядки нашего времени и срамить
людей, участвующих в этом деле.
«Вот, — размышлял Матвей, поворотясь вслед возам, — встретили
человека — обругали! Знают, что хороший
человек встречается редко, и
ругают, на случай, всякого…»
Там Никон подбивал всех и каждого перекинуться с ним картишками и, ловко обыгрывая неопытных или задорных
людей, откровенно смеялся над ними, когда его
ругали за нечистую игру.
От этого
человека всегда веяло неизбывной тоской; все в доме не любили его,
ругали лентяем, называли полоумным. Матвею он тоже не нравился — с ним было всегда скучно, порою жутко, а иногда его измятые слова будили в детской душе нелюдимое чувство, надолго загонявшее мальчика куда-нибудь в угол, где он, сидя одиноко целыми часами, сумрачно оглядывал двор и дом.
Примирению же этому выставлялась та причина, что Варнава стал (по словам Ахиллы)
человек жестоко несчастливый, потому что невдавнях женился на здешней барышне, которая гораздо всякой дамы строже и судит все против брака, а Варнаву, говорят, нередко бьет, и он теперь уже совсем не такой: сам мне открылся, что если бы не опасался жены, то готов бы даже за бога в газете заступиться, и ругательски
ругает госпожу Бизюкину, а особливо Термосесова, который чудесно было себя устроил и получал большое жалованье на негласной службе для надзора за честными
людьми, но враг его смутил жадностью; стал фальшивые бумажки перепущать и теперь в острог сел».
Стал я похаживать в кабак, отбился от работы,
люди дивуются, как я дом свой зорю, меня бранят да
ругают.
Он видит перед собой своего хозяина-самодура, который ничего не делает, пьет, ест и прохлаждается в свое удовольствие, ни от кого ругательств не слышит, а, напротив, сам всех
ругает невозбранно, — и в этом гаденьком лице он видит идеал счастия и высоты, достижимых для
человека.
Она возвращается домой; отец
ругает и хочет запереть ее на замок, чтоб света божьего не видела и его перед
людьми не срамила; но ее решается взять за себя молодой купчик, который давно в нее влюблен и которого сама она любила до встречи с Вихоревым.
Об извозчиках он мог говорить целый вечер, и Лунёв никогда не слыхал от него других речей. Приходил ещё смотритель приюта для детей Грызлов, молчаливый
человек с чёрной бородой. Он любил петь басом «Как по морю, морю синему», а жена его, высокая и полная женщина с большими зубами, каждый раз съедала все конфекты у Татьяны Власьевны, за что после её ухода Автономова
ругала её.
К ней часто приходила Матица, принося с собой булки, чай, сахар, а однажды она даже подарила Маше голубое платье. Маша вела себя с этой женщиной, как взрослый
человек и хозяйка дома; ставила маленький жестяной самовар, и, попивая горячий, вкусный чай, они говорили о разных делах и
ругали Перфишку. Матица ругалась с увлечением, Маша вторила ей тонким голосом, но — без злобы, только из вежливости. Во всём, что она говорила про отца, звучало снисхождение к нему.
Потом являлась Александра Викторовна Травкина с мужем, — высокая, тонкая, рыжая, она часто сморкалась так странно, точно коленкор рвали. А муж её говорил шёпотом, — у него болело горло, — но говорил неустанно, и во рту у него точно сухая солома шуршала. Был он
человек зажиточный, служил по акцизу, состоял членом правления в каком-то благотворительном обществе, и оба они с женой постоянно
ругали бедных, обвиняли их во лжи, в жадности, в непочтительности к
людям, которые желают им добра…
— Сделай милость, выбрось ты из башки этот вздор: ничего этого у нас не надо: мы
люди простые, едим пряники неписаные, а он такой рубака… и притом ему делать нечего, и он очень рад будет пред новым
человеком начальство
поругать.
Брань же мою он сносил, вероятно, рассудив, что ведь нельзя же без этого, чтоб не изругать его за такой поступок, так уж пусть, дескать, душу отведет, потешится,
поругает; но что в сущности всё это вздор, такой вздор, что серьезно
человеку и говорить-то было бы совестно.